Трудно не заметить большого стилистического сходства двух следующих фраз.
У Боймлера: «Ошибка прежних философов заключалась в том, что они приписывали единство сознания тому, что в действительности образует единство энергии, которую Ницше называл Волей к Власти».
У Веллера: «Ошибка древних философов в том, что они пытались подчинить жизнь разуму, тогда как на самом деле разум подчинён жизни».
Сходство это не является случайным, поскольку приходится с огромной вероятностью утверждать, что и то, и другое высказывание представляют собою парафразу трактата Артура Шопенгауэра «Смерть и её отношение к неразрушимости нашего внутреннего существа», входящего в корпус дополнений к четвёртой книге I тома «міра как Воли и представления». Цитирую конкретно это место: «Ошибка всех философов заключалась в том, что метафизическое, неразрушимое, вечное в человеке они полагали в интеллекте, между тем как на самом деле оно лежит исключительно в Воле, которая от первого совершенно отлична и только одна первоначальна».
Однако само веллерово снятие имеет отчётливый оруэлловский привкус! А именно: «Не диктатуру устанавливают, что бы защищать революцию, но революцию делают для того, что б установить диктатуру». Ведь только при диктатуре концентрация власти в руках революционеров-правителей достигает максимума и, следовательно, только диктатура в состоянии обеспечить предельное выполнение основных задач подлинной революции. Ибо суть всякой власти такова, что сила и свобода сильного приумножаются посредством подчинения себе силы и свободы слабых. Здесь, в делах власти, победа и есть собственно, акт Свободы, т. е. акт опытного установления сильнейшего, который становится Господином. Моё любимое место из Апокалипсиса говорит именно об этом: «И сказал Сидящий на престоле: « (…) Победитель наследует всё. И буду ему Богом, и он будет Мне сыном».
Посему Воля к Власти есть прежде всего Воля к Единству — способ осуществления в являемом инобытии того, что в трасцендентном У-Себя-Самого-Бытии выступает как міровая Воля. Это и есть то единство Энергии в нераздельности и неслиянности её частных направлений, которое предстаёт разуму как единство (die Totalitaet — «сплошное») Свободы. Ибо, как уже говорилось выше, не Свобода пребывает в Уме, но Ум — в Свободе. Душе же, как Вечному Возвращению Воли, Свобода предстаёт как жизнь Вечная. Ибо не Душа пребывает в жизни, но жизнь — в Душе; и не Ум обретается в Душе, но Душа — в Уме. Из Ницше («Так говорил Заратустра», гл. «Выздоравливающий», ч. 2): «О Заратустра, (…) все вещи танцуют сами: всё приходит, подаёт друг другу руку, смеётся и убегает — и опять возвращается. Всё идёт, всё возвращается; вечно вращается колесо бытия. Всё умирает, всё вновь расцветает, вечно бежит год бытия. Всё погибает, всё вновь устрояется; вечно строится тот же дом бытия. Всё разлучается, всё снова друг друга приветствует; вечно остаётся верным себе кольцо бытия. В каждый миг начинается бытие; вокруг каждого «здесь» катится «там». Центр всюду. Кривая — путь вечности».
По самому же большому счёту, целью коловращения жизни Вечной, пусть даже и отцентрованной умопостигаемой Справедливостью, является отнюдь не счастье живущих, которое (как, впрочем, и их несчастье) есть лишь один из многочисленных моментов жизни, но сама жизнь, в силу предицируемой ей Вечности. Проще говоря, главное усвоить себе, что жизнь эта — Вечна; желания и страсти, ею во множестве порождаемые, — нескончаемы в круговерти смены одних на другие, противоположные по вектору, но не менее сильные. А усвоив, можно смело выносить ковёр из мечети, как любит из тома в том повторять Михаил Иосифович, согласно турецкой пословице. Так в самом допущении, что мір подобен детской игрушке ванька-встанька, которая всегда из горизонтального положенья возвращается обратно в вертикальное; что жизнь в целом улучшению принципиально не подлежит, — в самом этом допущении уже содержится изрядное зерно патофобии и нигилизма. Иль, ежели сказать по бытовому: коль подрядчик или просто работник знает, что улучшить вещь уже невозможно — матерьял, знаете ль, подкачал, то отчего ж ему не схалтурить? И получается в пределе, что полное бездействие (халатность) есть именно то действие, которое превосходит наибольшее из всех возможных действий совершенного деятеля (полновластного суверена). (Ибо «превосходство над всей совокупностью сущего, того, кто запределен всему сущему, — беспредельно», коль скоро деятель совершил акт нигилизма, умышленно отстранившись от идеала высшего качества своего продукта).
Так, либеральные адвокаты (а все адвокаты, так или иначе — либералы) любят говорить, что судебный процесс вообще-то не преследует цели достижения истины, но важно неукоснительное соблюдение установленной процессуальной процедуры, т. е. соблюдение порядка состязания тяжущихся сторон. Однако, как только все участники процесса, включая судью, полностью усваивают это, перестав подбирать даже те крупицы объективной истины, что обнаруживаются по ходу состязанья, но преследуя лишь свой узкокорыстный интерес — процесс понемногу, но неизбежно, превращается в балаган. Ведь дорогу осилит идущий, а кто пойдёт к храму, зная, что никакого храма в конце пути нет… Таким образом, вся тяжесть нигилизма сосредоточенна в известном сакраментальном вопросе: «Зачем нужна дорога, если она не ведёт к храму?».
Из сказанного следует, что если земная цивилизация всё же погибнет, то произойдёт это с куда большей вероятностью из-за запущенной политиками экологической проблематики, нежели по причине ядерной войны. Хотя поначалу регулируемая социалистическая экономика, с её гибким планом, иногда корректируемом посредством Fuehrerprinzip’а, возможно станет, по слову Ницше, «источником обильнейшей жизни». Обильнейшей не в последнюю очередь оттого, что тогдашняя жизнь не будет стесненна никакой устарелою догмой. Такова положительная сторона нигилизма.
И не надейтесь, что кому-нибудь удастся «откусить голову змее нигилизма», как советует Ницше! Совет сей — полная чушь. Ведь разум предшествует всякому Максимальному действию разумного существа, поскольку это действие, именно как максимальное, — ново и, стало быть, выполнить его машинально, на едином навыке, невозможно. При этом разум является орудием выбора из нескольких вариантов действия, — наиболее эффективного и наименее энергозатратного. Душа пребывает в Уме, а не Ум — в Душе! К тому же речь идёт о полновластном суверене, вполне ответственном за свои поступки. Бедолага Ницше мог себе позволить нести подобную околесину, ибо он никогда не занимался ремеслом, производящим материальные вещи по установленным стандартам. «Но из прошлого, из былой печали, — / Как ни сетую, как там ни молю! — / Проливается, чёрными ручьями, / Эта музыка прямо в кровь мою».
Впрочем, замечание о допущении про ваньку-встаньку относится в равной мере и к учению Плотина, ведь и то, и другое суть финальный синтез рациональных основ уходящих культур.
Об этом хорошо сказал Алексей Фёдорович Лосев в конце своего капитального «Античного космоса»:
…«О едином и многом, о тождестве и различии, о гармонии. Двойное дело демиурга, рассуждает Прокл. С одной стороны, он разделяет душу по частям, с другой — приводит разделённое к гармонии и согласовывает одно с другим. И первое он делает «дионисийски» (Dionysiakos), второе — «аполлонийски» (‘Apolloniakos). «Душа пребывает в раздробленности титанически, в гармонии же — мусически, в то время как сущность её разделяется… дионисийски и смешивается жизнеродительно». Ясно, что на протяжении всей греческой философии, от Анаксимандрова учения о возмездии за грех индивидуальности и до Прокловой интерпретации множества и гармонии, как начал дионисийского и аполлонийского, мы встречаем одну и ту же мысль о великой «дерзости» (tolma) к «первой инаковости» (Plot. Enn. V 1, 1) как о чём–то недолжном, хотя и титанически–великом и величественном. Первоединое — выше раздельности, но и выше самоутверждения, оно — выше всего. Однако оно хочет самоутверждаться, хочет быть, хочет нуждаться в бытии, хочет жить. Это значит, что оно противополагает себя иному, рождает эту инаковость и — оформляется, организуется, получает имя, становится индивидуальностью и бесчисленным множеством индивидуальностей. Этот полёт вниз, этот замутняющий сознание прыжок с высоты в бездну и есть самоутверждение Первоединого, его извечное титаническое желание поднять на своих плечах весь мір и все его судьбы. В дионисийском восторге забывает оно себя самого и рождает из себя мір, эту вечную игру вечности с самой собой. Но утвердить себя всё же значит утвердить себя, и потому в самой расчленённости рождается правда её, правда гармонически и прекрасно устроенного міра. Дионисийский восторг и безумная музыка экстаза зацветают аполлонийским мифом гармонии и вечно юного, цветущего космоса, равнодушно и блаженно завершённой в себе неугомонной жизни.
Кто виноват? Откуда космос и его красота? Откуда смерть и гармоническая воля к самоутверждению? Почему душа вдруг нисходит с огненного Неба в тёмную Землю и почему она вдруг преодолевает земные тлены и — опять среди звёзд, среди вечного и умного света? Почему в бесконечной игре падений и восхождений небесного огня — сущность космоса? Ответа нет, и вопрошаемая бездна молчит. Человек и космос, происшедшие из бездны единого, ответственны сами за себя и только на самих себя могут надеяться. Единое само утверждает себя, следовательно, оно ответственно само за себя. Но единое утверждает себя порождением иного, след[овательно], если ответственно единое, то иное не ответственно, ибо оно именно не единое, а иное, и продолжает быть ответственным всё то же единое. Однако иное не есть только иное. Оно, поскольку оно есть, тоже утверждает себя, и, следовательно, оно тоже едино и тоже ответственно за себя. Если иное не ответственно за себя, оно себя не утверждает. А если оно себя не утверждает, его нет. А если его нет, то единое не полагает своего иного, т. е. не утверждает себя. А это значит, что нет и никакого единого. Итак, единое ответственно за себя, но его утверждает его же инаковость. И иное ответственно за себя, но его спасает то же единое. Оба — и ответственны, и не ответственны. Оба — и свободны, и не свободны. И соединение ответственности с безответственностью, зрения со слепотой и свободы с необходимостью и есть реальная жизнь космоса и человека в нём. «Луку имя — жизнь, а дело его — смерть», — говорит Гераклит (В, фрагм. 48) И он же: «Путь вверх и вниз один и тот же» (фрагм. 60). И: «В окружности начало и конец совпадают» (фрагм. 103).
В этой жестокой, божественно–всемогущей, играюще–равнодушной, безответственно–ответственной и ослеплённо–зрячей диалектике — последняя сущность античного космоса. Судьба, экстаз, герой и гармония — его подлинная и единственная характеристика. «Всем правит Молния» (фрагм. 64, там же)».
Разница здесь по сути лишь том, что античный человек стремился жить в соответствии с природой, тогда как человек новоевропейский, «фаустовский», действует, главным образом, согласно мичуринской максиме: «Нам нечего ждать милостей от природы: взять их у неё — наша задача!». Соответственно, в первом случае, последней целью науки стала перезагрузка ума человека сообразно порядку (kosmos), сущему во Вселенной; во втором же — перезагрузка Вселенной сообразно порядку, сущему в человеческом разуме. Впрочем, для веллеровой системы міра, в силу её совершенной самозамкнутости, это последнее различие несущественно. Однако данное различие несомненно проливает свет на то, почему античная философия завершилась интровертным занудой-геометром Проклом Диадохом — гностиком, едва ли не всегда погружённым в размышленья самого отвлечённого и возвышенного свойства; меж тем как философия «фаустовская» завершается вполне-таки экстравертным популяризатором-публицистом Михаилом Веллером — несколько хамоватым задирой-спорщиком, сменившим по молодости около тридцати различных профессий, объездившим тогда почти всю территорию СССР, и оттого не без основания думающем о себе, как о человеке весьма бывалом, многое в жизни повидавшем. Завершиться иначе и при этом столь рельефно выказать свой характер, указанные культурообразующие воззрения, похоже не могли.
Строго говоря, наличествуют три взгляда на «фаустовскую» установку Максимального Действия:
1). Аполлонийский, обоснованный Fuehrerprinzip’ом, взгляд восходящей Воли к Власти. Его осознание завершено Михаилом Веллером.
2). Дионисийский, обоснованный патофобией и нигилизмом, взгляд нисходящей Воли к Власти. Осознание его завершено Мишелем Уэльбеком. (Ключевые цитаты из него, за неимением здесь места для критики оных, помещаю в подвале[2] данного очерка).
Оба эти взгляда исходят из естественного (не-свободного) порядка причинности, данного в опыте, т. е. исходят из умопостигаемого всеобщего содержания наличного опыта. Оба — суть своё иное жизни Вечной, понятой, по-аристотелевски, как деятельность Ума. Примечательно, что Уэльбек даже называет себя коммунистом, апеллируя при этом к памяти Робеспьера, ровно в том же смысле, в каком Михаил Веллер именует себя праворадикальным социал-демократом!
3). Христианско-кантовский взгляд, обоснованный фактом Воскресения Христова, не данном в полной мере ни в каком наличном опыте; взгляд, исходящий из свободного порядка причинности, т. е. причинности сверхъестественной и преумной. То суть взгляд присно и во век восходящей Воли к Власти — Воли к со-правлению в Царствии Божием. Взгляд из Единой-Всем-Свободы. Осознание сего взгляда завершил Владимір Рысинов. Впрочем об этом читайте в конце очерка.
Четвёртый взгляд, по-видимому, невозможен, раз уж «всем правит Молния».
И так же, как всякая негация (т. е. процесс отрицания чего-то) должна быть ограниченна предшествующим и последующим (при условии снятия всего негативного, истлевшего) утверждением того, что она изничтожает, нигилирует — точно так же всё неотмірное должно быть ограниченно применимостью в явленном міре, как и сам этот мір необходимо ограничен вечностью, не относящейся к вещам его, рассмотренным по отдельности. В знаменитой кантовской формуле «Две вещи всегда удивляют меня: звёздное небо над нами и нравственный закон внутри нас» две смежные зоны ограничивают друг друга. Именно: зона действия звёздного неба, т. е. космос, ограничивает зону действия нравственного закона, т. е. свободную душу, и наоборот. По этому поводу Гегель изрядно язвит в 19-м иенском афоризме: «Педантичному моралисту можно сказать, что совесть — это моральный светильник, озаряющий хороший путь; но когда сворачивают на плохой, то его [обычно] разбивают».
И если, по-Лосеву, к концу античности, тогдашний человек перерос своё обезличенное представление о космосе, почти утонув в его глубинах, безразличных к страданию собственных частей, и оттого затребовав христианский абсолютный персонализм, — то, в конце новоевропейской культуры, человек нынешний перерос индивидуалистический персонализм (как оно явствует из Уэльбека), почти целиком утонув в собственном эго, столь же безразличном к страданию другого такого эго, как и космос.
Посему, будьте уверенны, новоевропейский человек неминуемо затребует ценности национал-большевизма, в каком бы архаичном обличии национал-большевизм не предстал пред ошеломлённым наблюдателем! Ибо только так можно сохранить на местах ту степень обособленности, которая одна только составляет достаточное условие для сохранения хозяйского отношения ко всякому мало-мальски сложному, серьёзному делу. Ведь чистое христианства слишком возвышенно для прагматичного и техногенного рассудка современного новоевропейца. Правда, даже для того, чтоб принять национал-большевистские ценности, нынешнему «фаустовскому» человеку надлежит переродиться. Так что, надо полагать, «мы ещё увидим небо в алмазах»[3].
В самом деле, либерализм, как, впрочем, и троцкизм, медленно, но неуклонно ведут к выветриванию такого хозяйского отношения, полагая произвол субъекта ограниченным лишь конвенциальною («реальною», по гегелевскому словоупотреблению), а не объективной необходимостью и, в следствии этого, полностью растворяя в коллективе ответственность субъекта за то или иное распоряжение собственностью, хотя бы коллектив тот и заполнял собою всё пригодное для жизни пространство. Но представление об исключительно договорном происхождении всякого субъекта, несомненно, явилось закономерным итогом капиталистического развития Запада. Ибо данное представление есть ни что иное, как абсолютизация, т. е. распространение на все стороны общественной жизни, ростовщического представления о долге, когда старые долговые обязательства могут по взаимной договорённости ad infinitum погашаться новыми, с добавлением накопившегося процента в основной капитал. Ведь даже троцкистская концепция перманентной революции, когда противоречие, вызванное одним социальным взрывом, всегда снимается, по произволу заговорщиков, с помощью ещё более мощного взрыва, является уродливым ответвлением указанной абсолютизации. Возникает большой соблазн счесть веллеровскую теорию энергоэволюции разновидностью концепции перманентной революции. Однако, во-первых, всплески энергии, по заключению Михаила Веллера, есть итог её постепенного накопления сообразно объективно сущему закону природы, а не сообразно произволу самодуров-заговорщиков; во-вторых, промежутки мирного развития, разделяющие эти всплески во времени, достаточно велики, чтобы не считать всплески непрерывными (перманентными).
И совершенно прав Мартин Хайдеггер, утверждая, что положение, когда действительным полагается только реальное, обоснованное лишь сугубо частными взглядами («ценностями»), а объективное и, тем паче, абсолютное бытие (т. е. парменидово «Бытіе» с заглавной буквы и с «десятеричным і» по изводу русской орфографии, принятом издательством «Русская идея», т. е. с частичным возвращением к старым правилам, — так как и сам Хайдеггер выделял этот смысл с помощью старонемецкого написания слова: «Seyn», через «игрек») считаются досужим вымыслом — такое положение, будучи an sich богохульством, неизбежно завершается радикальным смертоубийством. Цитирую дословно: «Если [ценностное полагание] мыслится в аспекте сущего как такового, а это значит — одновременно исходя из взгляда на Бытие? Тогда мышление ценностями — это радикальное смертоубийство. Тут сущее как таковое не только забывают в его Бытии в себе [т. е. гегелево «объективное»], тут совершенно отбрасывают само Бытіе [гегелево «абсолютное»]. Бытие — если только есть ещё в нём надобность — может признаваться лишь как ценность [гегелево «реальное»]. Ценностное мышление метафизики Воли к Власти до крайности убийственно, потому что оно совершенно не допускает, чтобы Бытіе входило в свой восход [т. е. чтобы обретало субъектность в особенном] и, стало быть, в свою живую сущность. Мышление по мере ценностей заведомо не позволяет Бытію бытійствовать в своей Истине» — «Слова Ницше «Бог умер». Однако, как будет показано далее, Міровая Воля (т. е. опять-таки абсолютное Бытіе!) волит Волю к Власти, предусматривая, таким образом, и самоё богохульство. В этом сущая беда Воли. Но, позвольте, основным предметом исторического развития (если вести речь именно о субъекте, поскольку мір это ведь не субъект только, но неразрывное единство субъекта и объекта) выступает не просто живое существо, но существо разумное, а войти в разум, повзрослеть, и означает собственно отбросить ребяческое убеждение, будто всё в міре порождается исключительно по чьему-то произволу. Здесь, впрочем, необходимо дать уточнение: развёртывается в истории ум (Geist), заданный от века, а его наличным бытиём выступает разум (Vernunft). Именно оттого, что в процессе развития непосредственно наблюдаемо лишь наличное Михаил Иосифович и пишет во «Всё о жизни», главка «Закавыка с разумом»: «…человеку в «чистом виде», от рождения, дан не разум, а только способность к разуму». Но, в силу того, что это наличное напрямую обоснованно Вечной Справедливостью, мы вправе, вслед за Плотином и Гегелем, говорить и об его умном эйдосе, т. е. об уме. Иначе бы Плотин говорил только об эйдосе абсолютного Ума, но он говорит ещё и об индивидуальном эйдосе Сократа (Plot. Enn. IV 3, 5). Всякий же разум отцентрован Справедливостью, которая, по верному определению Ницше, есть «функция далеко взирающей силы», а умная сила не существует без обособления составляющих её частей. Так что выбор у субъекта развития в итоге всегда один: или погибнуть, или стать справедливым, а вместе с тем и нравственным. Ведь тот, кто постоянно подменяет в мышлении объективное реальным, не только не в состоянии своими поступками породить новое всеобщее целое, превышающее старое (которое выступает как особенное в отношении этого возможного нового). Он рушит это старое целое, уничтожая среднее звено данной триады, т. е. особенное, поскольку мыслящий так, непременно принимает за особенное единичное и всячески культивирует его, способствуя тем самым распаду подлинного особенного, а затем и всеобщего целого на несоизмеримые, несовместимые части. Именно такова логика, сообразно которой из провала либеральной политики мультикультурализма неминуемо вытекает провал капиталистической глобализации за невозможностью создать планетарное государство в условиях господства рынка. Ибо в условиях глобального рынка при отсутствии планетарного государства, рынок этот становится максимально удобной ареной для разнообразного космополитического аферизма (подробнее о нём в примечаниях к сему очерку). «Европой правит Лига Наций — / Есть, где воришкам разогнаться».
Вот почему, забегая немного вперёд, нужно с полным правом утверждать, что хайдеггерово «до крайности убийственно» совершенно равнозначно рысиновскому «Взросление (…) происходит весьма больно». И ровно о том же до крайности болезненном становлении Воли к Власти в её субъекте говорит Апокалипсис: «И увидел я великий белый престол и Сидящего на нём. И бежали от лица Его и Небо, и Земля, ибо не нашлось им места. И сказал Сидящий на престоле: «Творю всё новое».
Благодаря ранней патристике, от Оригена до Августина Аврелия включительно, рыба христианства до такой степени прокоптилась на костре плотиновского синтеза, что М. Хайдеггер поспешил определить христианство в целом как платонизм для [простого] народа. Хотя, для подобного определения, само по себе христианство не содержит, в качестве одной из догматических основ, представления о Вечном Возвращении, обладая вместо него лишь идеей бесконечного линейного прогресса (точно как европейское Просвещение XVIII — XIX веков со всем его антропоцентризмом!). Наоборот, в представлении первых христиан, Христос, неповторимым во всей истории міра актом Воскресения своего, разрывает порочный экклизиастический круг времён, замкнутый дотоле Первородным грехом — круг, в котором и по ныне продолжает вращаться мысль правоверного иудаизма. Неудивительно, что недюжинные математические таланты еврейства, будучи выражением железной, почти несокрушимой воли, закалённой веками повсеместных гонений, направляются с регулярностью, достойной лучшего применения, на ростовщичество, строительство «финансовых пирамид» и другие денежные афёры, что, в свою очередь, порождает новые витки ненависти и гонений против евреев. Ведь именно таков самонатягивающийся механизм Вечного Возвращения. В начале же сильная воля, которая всегда отличает неслучайного победителя и подлинного хозяина-господина, необходимо порождает взгляд богоизбранничества, т. е. расизм, а максимальное действие расиста это — всегда грабёж Untermensch’ей; разновидностями такого грабежа являются ростовщичество и пропаганда сексуальной распущенности. «И вы будете давать взаймы многим народам, а сами не будете [испытывать надобности] брать взаймы у других. И будете господствовать над многими народами, а над вами никто не будет господствовать» — Второзаконие 28:12. Вдумайтесь хотя бы, какой колоссальный гешефт имеют ныне со своего ремесла многочисленные сексологи, психоаналитики, проктологи и иные лекари половой сферы, львиную долю коих составляют евреи, оттого, что по итогам так называемой «сексуальной революции», общее число венерических заболеваний на Западе и в СНГ возросло с 8 до 40 наименований!.. Не зря же Уэльбек, в романе «Расширение пространства борьбы», отметил, что женщины, пройдя психоанализ, утрачивают последние остатки стыда.
И нет претора над победителем, ибо победитель наследует всё — все точки зрения, в том числе и преторскую…
Так что по большей части прав о. Сергий Булгаков, писавший накануне II Міровой: «…Самой таинственной стороной судеб Израиля остаётся именно его единство. Благодаря ему вина одной лишь его части, вождей, является судьбой для всего народа, и эта часть говорит от лица своего народа, призывая на себя проклятие христоубийства и христоборчества. Но это же единство имеет для себя и другую положительную сторону: весь Израиль спасётся силою спасения его «святого остатка», хотя до времени этот остаток и сокрыт в Израиле отпадением. Таким он и ныне предстоит пред лицом міра. В теперешнем его состоянии его самосознание вырождается в еврейский расизм, национальное идолопоклонство, завистливую пародию на который представляет собой расизм германский. Безбожный или же христианоборческий национализм избранного народа есть, конечно, жуткая картина, но сила его всё-таки состоит в единственности его избранничества, которое остаётся непреложным, даже пребывая в состоянии вырождения или искания». Впрочем, для меня в упомянутом единстве уже нет ничего из ряда вон выходящего…
Именно акт Воскресения открывает то непрерывное самосовершенствование Мыслящей Твари во Христе (т. е. с мистической помощью Христа-Бога) и со Христом (т. е. в подражание Христу-Человеку), которое выступает стержнем кантовой «Критики практического разума» — этого завершающего манифеста просвещенской этики.
Однако, нигилизм, заложенный в привнесённом из неоплатонизма сегменте догматики, проявился уже много позже победы христианства над язычеством, выражаясь, в частности, в торговле церковными должностями и в обжорстве средневекового католического священства. Почему же потускнел для победителей их давний идеал? На этот вопрос очень хорошо ответил Владимір Рысинов, написавши как-то по совсем другому поводу: «В этой «дороге без конца» нет завершения, идеал не достижим, когда-то нас смешил коммунизм похожий на горизонт — чем сильнее рванёшь к нему, тем он дальше… но разве «Царствия небесные» не так же далеки? Единственно, что ухватывается конкретно, сегодня же — напиться. Дух наш взрослеет всю жизнь и перерастая тело, вырывается из него на волю, в возможность новую, вовсе не умирает. Взросление не остановимо, но происходит весьма больно. Зло неукротимо: перестав воевать бомбами, перейдём на войну компьютеров, на войну представлений. И всегда будут павшие. И всегда будем хоронить, страдать». Словом же «Взросление» В. Рысинов обычно обозначает самосовершенствование Мыслящей Твари и попечительство Бога об этом самосовершенствовании[4].
Отметим особо, для простаков, что всё вышеизложенное говорит вовсе не о ложности Fuehrerprinzip’a, как краеугольного камня веллеровой этики и национал-большевистской социологии, но лишь о его всегдашней ограниченности инобытиём, т. е. патофобией. Ещё меньше из сказанного можно заключить о ложности диалектики неоплатонизма вообще, ибо эта диалектика как раз предполагает наличие инобытия и границы у всех вещей.
Слава России!!!
Марат Зуф. Салихов. 16. 7. 2014г.
[1] Отображение в ограниченном представлении (kata logos) рассудка сплошности Свободы и есть, собственно, миф (mythos). В самом деле, всякий рассудок волен выбрать из нескольких, одинаково на данный момент обоснованных, точек зрения одну, какую он и займёт тотчас, но вот её победоносность, т. е. возможность её распространения на всё окрест неё, короче говоря, её сплошность, — это уже предмет веры. Таким образом, миф онтически предшествует логосу, поскольку намечает пути выхода наличного за его начальные пределы; иначе сказать, миф представляет собою надежду наличного на победу в будущем. Ибо разумное существо eo ipso ничего не начнёт без надежды — пусть даже мнимой! — на успех своей затеи. Ведь миф всегда обнадёживает внимающего ему, поскольку содержание мифа, как и содержание всякого сколь-нибудь далёкого будущего, всегда не вполне определённо, но неопределённость мифа всегда идеальна, а не патофобна, т. е. вместо страха перед будущим, полагает героическое пренебрежение наличным, его дурной стороною, ради стремления к должному. А всюду, где присутствует героическое, там непременно поблизости обретается и Fuehrerprinzip, поскольку вообще применима мудрость восточных единоборств, гласящая: «В конкретном поединке побеждает не Школа, но Мастер». «Нужно воспринимать меня как миф!» — говорил Бенито Муссолини, желая сплотить партию и народ вокруг фигуры вождя. «Ты думаешь, что ты — Сталин, что тебе всё можно?!» — говорил, по преданью, Иосиф Виссарионович нашкодившему в школе сыну Василию, цепко схватив его за ухо. — «Даже я не Сталин. Вот он — указывая пальцем на свой официальный портрет — СТАЛИН!».
Следовательно, миф есть — наряду с нигилизмом, обоснование коего всегда патофобно, а не идеально! — способ существования (tropos hyparxios) сплошности Свободы в явлении, т. е. в качестве Вещи для Нас (Ding dem uns). Объективно же, т. е. будучи Вещью в Себе, сплошность эта определяется как сеть (rhizoma), состоящая из многих, равно вероятных, событий, так что и идеальные, и патофобные взгляды есть в действительности лишь моменты на путях Вечного Возвращения душ к своим волевым истокам. Ибо здесь, в объективном рассмотрении, всякий одушевлённый деятель сам будет таким же событием, как и любая другая вещь[skholia 1], безотносительно тому, насколько она самодвижна, т. е. тому, обладает ли она жизнью или ещё нет. Поскольку любой деятель есть ни что иное, как плод всего без исключения множества событий, приведших к его появлению на свет — ведь объём умопостигаемого всегда больше объёма душевного.
Но в таком разе всеобщее представление о прекрасном — насквозь мифично, поскольку это представление, согласно И. Канту, обоснованно одной только формою целесообразности в представлении о конкретном предмете, без какой-либо (объективной или субъективной) цели; тем не менее, в силу всеобщности представления о прекрасном, такая форма действует на восприятие как нечто вполне закономерное.
Завершая здесь тему мифа, необходимо отметить следующее: мифичность представлений о прекрасном, априорный характер таковых, плюс идеальность всякого подлинного мифа заставляют автора сих строк предположить, что различная интенсивность схватывания многообразного опыта, определяющая любою априорность данных, будучи константою, присуща, быть может, не только отдельным индивидам, но также и целым народам. И понижение общей интенсивности восприятия у того или другого народа под конец его жизни знаменует собою упадок национальной Воли, уже привычно именуемой нашими историками гумилёвским словечком «пассионарность». В самом деле, древние римляне находили нечто возвышенное в кровавом зрелище гладиаторских боёв, но не устраивали массовых поэтических состязаний, подобных Дельфийским играм у греков, тогда как сами греки находили бои гладиаторов через чур кровавыми и, оттого, вульгарными. Но и современному русскому, в среднем, — при всём, казалось бы, уровне глобализации современной массовой культуры! — тоже почти невозможно понять, чем так прекрасен расцвет вишни (сакуры), коим столь долго может наслаждаться японец, или в чём прелесть певца Витаса, собирающего на свои концерты полные стадионы восторженных китайцев.
[skholia 1] Михаил Иосифович говорит: «большинство людей — глупые». Он имеет ввиду, что кругозор и способность суждения большинства людей почти не выходят за рамки требуемого их профессией минимума и они не способны даже короткое время дышать очищенным и разрежённым кислородом объективно понимаемой Свободы, постоянно нуждаясь в воздухе той или иной утешительной односторонности, под которой надо разуметь не только односторонность любого мифа, но и односторонность нигилизма, движимого установкою патофобии. Этим воздухом они дышат ровно до тех пор, пока не выжгут весь кислород истины, в нём содержащийся, оставив лишь углекислый газ вранья; только после этого отправляются они на поиск новой утешительной односторонности, возможно, противоположной прежней по вектору. И самый лютый экстремизм и небрежение правами личности начинается, как правило, там, где всё руководство прежней либерально-демократической республики погрязло по уши во мздоимстве, космополитизме и крупном воровстве. Чаще всего на практике идеология космополитизма оборачивается созданием «финансовой пирамиды», ложным банкротством и бегством её основателя с деньгами обманутых пайщиков за тридевять земель, последующим получением убежища в обмен на вклад части краденых средств в экономику страны проживания и, собственно, беспечальным проживанием новоиспечённого миллиардера на новом месте.
Воруют столько, что на головах присланных новоявленною диктатурой ревизоров волосы шевелятся от ужаса при подсчёте добра, украденного вчерашними демократическими правителями! Ибо, когда исчезает узда морали (исчезает, по-моему, самоё уважение, а не то что любовь (agape) к ближнему), лишь страх пред дубиной полицейского способен сдерживать порочность большинства.
Хотя односторонность появляется уже вместе с актом полагания иного, т. е. актом возникновения точки зрения, хоть немного противоположной начальной, — она может сниматься первоклассною способностью суждения в итоге правильного разграничения и сопоставления противоположных точек зрения. При этом, однако, дар правильного разграничения и правильного сопоставления и объединения отвлечённого (сиречь отсутствующего в опыте текущего момента) есть, бесспорно, удел сравнительно небольшого меньшинства умов. Говорю: «разграничение», а не «различение», ибо понятие границы предполагает наличие не только свойств ограничиваемого ею предмета, но также и наличие свойств внешней предмету среды, т. е. непременно и своего иного, а не только иного, — как понятие разницы. Короче, всякая граница полагает смежность, а не просто инаковость ограничиваемого.
Может быть бурное развитие средств связи уменьшило бы со временем глупость и невежество обывателя, но, на беду міра, глупость весьма выгодна правителям всех рангов, поскольку недалёкими и легковерными подданными управлять куда проще, чем подданными мыслящими самостоятельно и потому, вникающими во всё подозрительное. Уже теперь правители, вне всякого сомнения, профанируют и саботируют процесс среднего образования (коего основная цель — именно расширение кругозора ученика), при любой возможности подменяя познание зрелищем и игрищем.
Впрочем, если бы первоклассная способность суждения стала вдруг достоянием большинства, принятие многих решений оказалось бы затруднено и, оттого, замедленно из-за необходимости выбирать между несколькими, одинаково успешными по ближним своим следствиям, событиями-действиями, поскольку отдалённые события-следствия большинства причинно-следственных рядов вообще непредсказуемы, так как на пути к ним расположена не одна равновероятностная развилка. Наличие же объективного содержания в представлении о свободе выбора не может быть серьёзно оспорено, поскольку зачинщик сего спора в лоб столкнётся с нелепым вопросом о целесообразности многократного создания природою столь совершенного в своей сложности инструмента, как мозг человека и высших животных.
Впрочем, на всякого мудреца… И не прав Губерман, написавши в-сердцах: «За веком век уходит в некуда, / А глупости и бреду нет конца. / Боюсь, что наша главная беда — / Иллюзия разумности Творца», ибо Творец не может не творить, а творя, Он не может не делиться долею своей Свободы с тварью, иначе тварь не будет самодвижною, а творит Он только подобное себе, т. е. в той или иной степени обособленное и самодвижное. Короче, даже Творец міра не вполне свободен, так как не способен отделаться от своего желания (orexis) творить вновь и вновь. Свобода, таким образом, выше Творца; после же творения всякая тварь уже самим фактом своего существования ограничивает тварь другую. И поскольку свобода одного кончается там, где начинается свобода другого, то знание и самый ум ограниченны Свободою, будучи, следовательно, обратно обоснованны ею («Обратно не может Воля хотеть; (…) в этом — сокровенное горе Воли» — говорит Ницше о необратимости времени, но это в полной мере относится и к неуёмности желания Творца творить, ибо, как отметил ещё Фалес, время всё открывает.), а жизнь, следовательно, обоснованна Свободой напрямую, поскольку живое отличается от не-живого предельной обособленностью своих внутренних процессов от среды, короче, отличатся предельной самодвижностью. А то, что истинно в отношении твари, должно быть истинно и в отношении Творца, поскольку, повторяю, творит Он только подобное себе. Есть ли мудрость в устройстве природы и в человеческом роде? — Имеется, хотя и не то, чтобы в избытке. Остальное — противоречащие друг другу интересы, страсти. Так вот и в Творце сила Его желания творить превосходит Его мудрость. И, как праведник, согласно И.М. Дьяконову, праведен не оттого, что надеется на какую-то награду или опасается какого-нибудь наказания, но оттого только, что он — праведник, так же и Творец не может не творить лишь оттого, что Он — Творец, и потому Он всегда беремен тварью и творчеством. И тот, и другой полностью самодостаточны в том, что составляет их смысл, ибо первый выступает законодателем порядка в міроздании (kosmos’а), второй же — законодателем порядка в делах частной души (Gemuet), т. е. в сфере нравственной. Говорю: «частной души», ибо Душа міра всецело повинуется порядку Вечного Возвращения, не будучи, как Число, чем-то отличным от него, потому как именно понятием числа определяется очерёдность и количество Воз-Вращающегося содержания, совокупною формою которого выступает міровая Душа. Лишь в понятии Числа (skhiema), т. е. в умеренности, пересекаются параллельные во всём прочем сферы творчества и нравственности. Но умеренность в явленном міре присуща разве что мудрецу, и то не всё время, но лишь ex kathedra, т. е. когда ум его пребывает в полноте силы и предельно сосредоточен на измеряемом. Вот почему полною чушью является известное утверждение о сущностной несовместимости гения и злодейства, поскольку это утверждение построено ровно тем же образом, что и утверждение о несовместимости круглого и зелёного. Ибо умеренность есть сущность именно мудрости, а не всякой гениальности и не всякой праведности, не говоря уж про отступление от последней, каковым является всякое злодейство.
Подводя итог всему здесь сказанному, надо отметить, что зло бывает по сути двух видов: а) бессилие мудрого определить меру и продиктовать умеренность всем, кто не мудр и не праведен сам по себе, б) благодушное попустительство праведника не правым делам всех (а таковых — большинство), кто сам по себе не праведен и не злонамерен, а действует повинуясь внешним обстоятельствам, и кого праведник зачастую ошибочно считает столь же праведными по сути, как и он сам.
[2] «Все мы обречены на старение и смерть. Идея старения и смерти невыносима для человека; но в [европейских] культурах она получает всё большее распространение, не оставляя места ни для чего другого. И у людей мало-помалу возникает уверенность в том, что мір неуклонно съёживается. Угасает даже желание, остаются лишь горечь, зависть, страх. Но главное — горечь, неизбывная, безмерная горечь. Ни одна эпоха, ни одна цивилизация не создавала людей, в душе которых было бы столько горечи. В этом смысле мы живём в уникальное время. Если бы надо было выразить духовное состояние современного человека одним-единственным словом, я, несомненно, выбрал бы слово «горечь» — пишет Уэльбек в уже упомянутом мною романе.
Или в эпилоге последнего, на данный момент, романа «Карта и территория», о творческой судьбе основного персонажа, художника Джеда Мартена, сказано: «[Рурскую область] с её доменными печами, пришедшими в запустение железнодорожными путями, на которых безнадёжно ржавели товарные вагоны, и рядами вылизанных стандартных строений, оживленных тут и там садовыми участками, очень была похожа на музей первой индустриальной эры в Европе. Тогда Джеда потрясли угрожающие лесные заросли, со всех сторон окружившие заводы всего-то за какую-нибудь сотню лет их бездействия. Отремонтировали только те из них, которые можно было приспособить к новому культурному предназначению, остальные понемногу превращались в развалины. Эти промышленные гиганты, некогда символы производственной мощи Германии, теперь ветшали и рушились, а травы, захватив бывшие цеха, пробирались уже между руинами, постепенно оплетая их непроходимыми джунглями. Таким образом, творчество Джеда Мартена в последние годы жизни проще всего рассматривать как ностальгические раздумья о закате индустриальной эпохи в Европе и — в более широком смысле — о тленном и преходящем характере любого творения рук человеческих. Этой интерпретации, впрочем, недостаточно, чтобы описать тягостные ощущения, охватывающие нас при виде этих умилительных [игрушечных] человечков, затерявшихся на просторах бескрайней и абстрактной футуристической территории, которая сама тоже крошится и расслаивается, будто растворяясь в необъятном, уходящем в бесконечность растительном пространстве. Нельзя не испытать и чувства горечи, наблюдая, как изображения людей, сопровождавших Джеда Мартена в его земной жизни, разлагаются под воздействием непогоды, гниют и, наконец, распадаются, представая в последних эпизодах неким символом тотальной гибели рода человеческого. Вот они тонут, вдруг начинают бешено барахтаться, но через мгновенье задыхаются под постоянно прибывающими ботаническими пластами. Потом всё стихает, только травы колышутся на ветру. Полное и окончательное торжество растительного міра». И подобных высказываний в каждом из произведений автора пруд-пруди. «Моя навязчивая идея, единственная, неотступная — она проходит через каждый мой роман — заключается в том, что процесс деградации, разрушения, вырождения, стоит ему начаться, становится абсолютно необратимым. Всё потеряно: дружба, семья, любовь. Распадается любой социум, разлагается общество в целом. В моих книгах нет места раскаянию, прощению, возможности всё начать заново. Нравственные ценности утрачены безвозвратно, окончательно, навсегда. Таков закон природы, всеобщий, вечный закон, что распространяется на живые существа и неодушевленные предметы. Закон энтропии в буквальном смысле слова. Если веришь в неотвратимость распада, упадка, отмирания, не может быть и речи (…) ни о каком возвращении к прежнему» — прямо пишет месье Уэльбек весной 2008 года в электронном письме Б.-А. Леви — умеренно левому публицисту, рьяному сионисту и, по совместительству, махровому русофобу (при том, что сам Уэльбек остаётся полностью чужд всякой русофобии и шовинизму!).
Однако исчерпывающая критика этого взгляда и его претензии на уникальность уже дана в герценовских «Письмах об изучении природы» — дана в том смысле, что дорогу всегда осилит лишь идущий: «Побеждённое и старое не тотчас сходит в могилу; долговечность и упорность отходящего основаны на внутренней хранительной силе всего сущего: ею защищается донельзя всё однажды призванное к жизни; всемірная экономия не позволяет ничему сущему сойти в могилу прежде истощения всех сил. Консервативность в историческом міре так же верна жизни, как вечное движение и обновление; в ней громко высказывается мощное одобрение существующего, признание его прав; стремление вперёд, напротив, выражает неудовлетворительность существующего, искание формы, более соответствующей новой степени развития разума; оно ничем не довольно, негодует; ему тесно в существующем порядке, а историческое движение тем временем идёт диагональю, повинуясь обеим силам, противопоставляя их друг другу и тем самым спасаясь от односторонности.
Воспоминание и надежда, status quo и прогресс — антиномия истории, два её берега; status quo основан на фактическом признании, что каждая осуществившаяся форма — действительный сосуд жизни, победа одержанная, истина, доказанная непреложно бытиём; он основан на верной мысли, что человечество в каждый исторический момент обладает всею полнотою жизни, что ему нечего ждать будущего, чтоб пользоваться своими правами. Консервативное направление будит в душе святые воспоминания, близкие и родные, зовёт возвратиться в родительский дом, где так юно, так беззаботно текла жизнь, забывая, что дом этот сделался тесен и полуразвалился; оно отправляется от золотого века. Совершенствование идёт к золотому веку, протестует против признания определённого за безусловное; видит в истине былого и сущего истину относительную, не имеющую права на вечное существование и свидетельствующую о своей ограниченности именно своей преходимостью; оно хранит также в себе былое, но не хочет его сделать метой его мечты — в будущем, в святом уповании. мір языческий, исключительно национальный, непосредственный, был всегда под обаятельной властию воспоминания; христианство поставило надежду в число краеугольных добродетелей. Хотя надежда всякий раз победит воспоминание, тем не менее борьба их бывает зла и продолжительна. Старое страшно защищается, и это понятно: как жизни не держаться ревниво за достигнутые формы? Она новых ещё не знает, она сама — эти формы; сознать себя прошедшим — самоотвержение, почти невозможное живому: это — самоубийство Катона. Отходящий порядок вещей обладает полным развитием, всесторонним приложением, прочными корнями в сердце; юное, напротив, только возникает; оно сначала является всеобщим и отвлечённым, оно бедно и наго; а старое богато и сильно. Новое надобно созидать в поте лица, а старое само продолжает существовать и твердо держится на костылях привычки. Новое надобно исследовать; оно требует внутренней работы, пожертвований; старое принимается без анализа, оно готово — великое право в глазах людей; на новое смотрят с недоверием, потому что черты его юны, а к дряхлым чертам старого так привыкли, что они кажутся вечными. (…)
Люди, предавшиеся былому, глубоко страдают; они столько же вышли из окружающего, как и те, которые живут в одном будущем. Страдания эти необходимо сопровождают всякий переворот: последнее время перед вступлением в новую фазу жизни тягостно, невыносимо для всякого мыслящего; все вопросы становятся скорбны, люди готовы принять самые нелепые разрешения, лишь бы успокоиться; фанатические верования идут рядом с холодным неверием, безумные надежды об руку с отчаянием, предчувствие томит, хочется событий, а повидимому, ничего не совершается. Посмотрите, какие страшные слова вырываются иногда у Плиния, у Лукана, у Сенеки. Вы в них найдёте и апотеозу самоубийству, и горькие упреки жизни, и желание смерти, да какой смерти — «смерти с упованием уничтожения»! — «Смерть единственное вознаграждение за несчастие рождения, и что нам в ней, если она ведёт к бессмертию? Лишенные счастия не родиться, неужели мы лишены счастия уничтожиться?» («Historia Naturalis»). Это говорит Плиний. Какая усталь пала на душу людей этих, какое отчаяние придавило их!. Это — глухая, подземная работа, пробивающаяся на свет, мучительная беременность, время тягости и страданий; оно похоже на переход по степи, безотрадный, изнуряющий — ни тени для отдыха, ни источника для оживления; плоды, взятые с собою, гнилы, плоды встречающиеся кислы. Бедные промежуточные поколения — они погибают на полудороге обыкновенно, изнуряясь лихорадочным состоянием; поколения выморочные, не принадлежащие ни к тому, ни к другому міру, они несут всю тягость зла прошедшего и отлучены от всех благ будущего. Новый мір забудет их, как забывает радостный путник, приехавший в свою семью, верблюда, который нёс всё достояние его и пал на пути. Счастливы те, которые закрыли глаза, видя хоть издали деревья обетованного края; большая часть умирает или в безумном бреду, или устремляя глаза на давящее небо и лёжа на жёстком, калёном песке… Древний мір в последние века своей жизни испытал всю горечь этой чаши; круче и сильнее переворота в истории не было; спасти могло одно христианство; а оно так резко становилось в противоположность с міром языческим, ниспровергая все прежние верования, убеждения его, что трудно было людям разом оторваться от прошедшего. Надобно было переродиться, по словам евангелия, отказаться от всей суммы нажитых истин и правил, — это чрезвычайно трудно; практическая, обыденная мудрость несравненно глубже пускает корни, нежели положительное законодательство».
А глядя на балаганно-бордельную эстетику всякого гей-парада, понимаешь, что к Уэльбеку в полной мере относится сказанное другим русским классиком о Публии Таците: «Тацит велик; но Рим, описанный Тацитом, / Достоин ли пера его? / В сём Риме, некогда геройством знаменитом, / Кроме убийц и жертв не вижу ничего. / Жалеть об нём не должно: / Он стоил лютых бед несчастья своего, / Терпя, чего терпеть без подлости не можно!»
Be First to Comment